Человек — животное общественное, а в Заманиловке он обязывается временно одичать; человек — животное плотоядное, а в Заманиловке он обязывается сделаться отчасти млекопитающим, отчасти травоядным. Наконец, Заманиловка заставляет его нуждаться в услугах множества лиц, что в высшей степени неприятно щекочет совесть. И, к довершению всего, перед глазами — пустое пространство.
Вникните в это положение, и вы должны будете сознаться, что оно поистине мрачно. Есть натуры очень строптивые и упорнолюбящие, в которые червь равнодушия заползает лишь после долгой борьбы, но и те в конце концов уступают. Капля точит камень.
И вот перед этими людьми встает вопрос: искать других небес. Там они тоже будут чужие, но зато там есть настоящее солнце, есть тепло, и уже решительно не нужно думать ни об сене, ни об жите, ни об огурцах. Гуляй, свободный и беспечный, по зеленым паркам и лесам, и ежели есть охота, то решай в голове судьбы человечества.
Я высказываю здесь далеко не все, что можно было бы сказать об этом предмете; я поднимаю только малейший угол завесы, скрывающей бесконечную перспективу, но уверяю, от одной мысли об этой перспективе становится неловко.
Как-то ничто не спорится нам, и каждый наш успех почему-то оказывается фиктивным. Двоегласие очевидно, и оно невольно заставляет предполагать, что рядом с успехом идет нечто такое, что тут же, сейчас же подрывает его.
В чем же, однако ж, беда? откуда она идет и почему над нами стряслась?
Но тут я должен поставить точку и закончить словами, которые покамест на всякий вопрос представляют наиболее подходящий ответ, а именно: не наше дело.
Мы живем среди полей
И лесов дремучих…
Нынешней осенью, живя в Монрепо́, я был неожиданно взволнован: в наше село переводили становую квартиру…
В деревне подобные известия всегда производят переполох. Хорошо ли, худо ли живется при известной обстановке, по все-таки как-нибудь да живется. Это «как-нибудь» — великое дело. У ме́ньшей братии оно выражается словами: живы — и то слава богу! у культурных людей — сладкою уверенностью, что чаша бедствий выпита уж до дна. И вдруг: нет! имеется наготове, и еще целый ушат. Как тут быть: радоваться или опасаться?
В настоящем случае поводы радоваться, несомненно, существовали. До сих пор мы жили совсем без начальства, как овцы без пастыря. Натурально, блуждали и даже заблуждались. Не́кому было пожаловаться, не́ у кого искать защиты. Особливо нам, культурным людям, приходилось плохо. Работник загуляет или заспорит в расчете — как с ним рассудиться? В лесу пропадет дерево или в огороде срежут кочан капусты — к кому взывать об отмщении? А с мальчишками сельскими так просто сладу нет: обнеситесь от них решеткой — они под решеткой лазы сделают; обройтесь канавой — через неделю вся канава изукрасится тропами. Как тут быть? Мировой судья судит от нас в двадцати пяти верстах; становой пристав живет где-то уж совсем за болотами, так что легче в Париж съездить, чем до него добраться. Сотские — мирволят; волостной старшина — тот на все жалобы только ика́ет: мне, дескать, до вас, культурных людей, дела нет! Ввиду всего этого мне и самому не раз-таки приходило в голову: вот кабы становой был поближе, тогда… Стало быть, теперь, когда желание мое было осуществлено, я имел, по-видимому, полное основание считать себя довольным и осчастливленным.
Но были поводы и для опасений, и прежде всего — неизвестность. Конечно, я имел о становом достаточно отчетливое понятие, но о становом дореформенном, которого и в глаза, и за глаза называли куроцапом. В местностях, изобиловавших культурными людьми, это было существо вполне жалкое, в потертом вицмундире с дрожащими сзади фалдочками, с воспаленными от дорожной пыли глазами, с физиономией, замасленной как блин и не имевшей никакого иного выражения, кроме готовности во всякую минуту проглотить рюмку водки. И как дополнение к нему, становиха, сухая как щепка, вследствие беспрерывных беременностей, но и за всем тем беременная. Такого станового, разумеется, опасаться было не́чего. Но ведь с тех пор много воды утекло. Говорят, будто становым новые мундиры пошили, и с тех пор будто бы они приняли в свое заведование основы и краеугольные камни. И еще говорят, будто они, «яко боги», получили дар читать в сердцах человеческих, и что вследствие сего, ежели прочтут в чьем сердце обращенное к ним слово «куроцап», то сейчас же делают соответствующее распоряжение. А наконец, некоторые утверждают, что они самым названием «становой пристав» уже начинают тяготиться, признавая его не исчерпывающим всего содержания их деятельности, и ходатайствуют, чтобы им присвоен был такой титул, который прямо говорил бы о сердцеведении, и чтобы, в сообразность с ним, было, разумеется, увеличено и самое содержание. Я не знаю, насколько эти слухи заслуживают вероятия, но если верно из них хоть одно то, что становым дали новую обмундировку, то и тогда уже надо держать ухо востро. Что будет, если «он», вместо того чтобы ограждать мои луга от потравы, начнет читать в моем сердце? Прочтет одну страницу, помуслит палец, перевернет, прочтет другую и так далее до конца?
Ввиду этих сомнений, я припоминал свое прошлое — и на всех его страницах явственно читал: куроцап! Затем, я обращался к настоящему и пробовал читать, что теперь написано в моем сердце, но и здесь ничего, кроме того же самого слова, не находил! Как будто все мое миросозерцание относительно этого предмета выразилось в одном этом слове, как будто ему суждено было не только заполонить прошлое, но и на мое настоящее и будущее наложить неистребимую печать!