Как бы то ни было, но в эту минуту нахальство Разуваева как-то неприятно на меня подействовало. К сожалению, ежели я способен понимать (а стало быть, и оправдывать) известные жизненные явления, то не всегда имею достаточно выдержки, чтобы относиться к ним объективно, когда они становятся ко мне лицом к лицу. Поэтому я, вместо ответа, указал Разуваеву на дверь, и он был так любезен, что сейчас же последовал моему молчаливому приглашению.
Но тут-то именно и начались для меня глупейшие испытания. Вечером того же дня явился Лукьяныч и, вместо того чтобы, по обычаю, повздыхать да помолчать, вступил в собеседование.
— Разуваева-то вы давеча прогнали?
— Я его к себе не приглашал, а стало быть, и от себя не прогонял. А так как он ворвался ко мне нахалом, то, разумеется, я…
— Про то я и говорю, что прогнали.
Лукьяныч помолчал с минуту, потом крякнул, переступил с ноги на ногу и как-то особенно пошевелил плечами. Значит, будет продолжение.
— А он к вам за делом приезжал.
— Да, показывал бумажник; вот за это-то я и указал ему на дверь.
— Угоду он у вас купить охотится — оттого и бумажник показывал. Чтоб, значит, сумления вы не имели.
— А коли дело хочет делать, так должен говорить по-человечьему, а не махать бумажником у меня перед глазами.
— Так-то оно так.
Опять минута молчания, и опять переступание с ноги на ногу.
— Нехорошо в здешнем месте, нескладно.
— Что так?
— Народу настоящего нет. Мелкий народ, гадёнок. Глаза белые, лопочут по-своему, не разберешь. Ни ему приказанье отдать, ни от него резон выслушать… право!
— Так ведь это не со вчерашнего дня.
— То-то, говорю: нехорошо здесь. Сидишь, молчишь — того гляди, оста́тний ум промолчишь.
— Да ты сказывай прямо: с Разуваевым, что ли, разговаривал?
— А хоть бы и с Разуваевым… Разуваев сам по себе, а я сам по себе.
— Ну, хорошо; продать так продать. А куда потом деться? надо же где-нибудь помирать?
— Я в свое место уйду, к Успленью-матушке.
— А я куда уйду?
— Неужто ж местов не найдется!
— То-то вот и есть, что нынче нигде притаиться нельзя. Только что затворишься — смотришь, ан кто-нибудь и заглянул.
— Кабы вы меня слушали, этого бы не было. Говорил я тогда: не нужно мужикам Светлички отдавать — нет, отдали. А пустошоночка-то какая! кругленькая, веселенькая, двадцать десятинок — в самую могуту́! И лесок березовый по ней, грибов сколько, всё белые. Все село туда за грибами ходит. Выстроили бы там домо́к, в препорцию; как захотели, так и жили бы.
— Да ты к чему это говоришь? уйти, что ли, от меня хочешь?
— Уйти мне от вас никак невозможно. Я покойному вашему папеньке образ снимал, чтоб быть, значит, завсегда при вас. А только я, по мужицкому своему разуму, говорю: нехорошо здесь.
— Стало быть, продать?
— Это как вам будет угодно.
— И опять искать?
— И опять сыскать можно. Только уж надо с умом. Чтоб Разуваевых, значит, не было. Вон он и теперь свищет да гамит по ночам, а летом, пожалуй, и вовсе в трубу трубить будет… По-прежнему, по-старинному, в шею бы ему за это накласть, а нынче, вишь, не дозволено.
— Чудак! да ведь и там, и во всяком месте свой Разуваев найдется!
— На что такое место выбирать? Надо такое изобрать, чтобы никем никого, опричь своих. Живем, значит, одни, ни мы никого не замаем, ни нас никто не замай. Вот какое место искать нужно.
— Ну, прощай покуда.
— Спокойной ночи-с.
Всю ночь я не мог заснуть. Все мне представлялся вопрос: в самом деле, что́ я буду делать, если Разуваеву вздумается по ночам в трубу трубить? Да и не одному Разуваеву, а вообще всякому. Должно быть, уж это судьба такая: насчет чтениев строго, а в трубу трубить у соседа под ухом — можно. Весь арсенал воздействий, кажется, во всякое время налицо: и ежовые рукавицы, и бараний рог, и злачные места — а кому они служат защитой? Хорошо еще, что не все знают, что озорничать свободно — иначе все, у кого мало-мальски досуг есть, непременно затрубили бы в трубы. Как тут быть? неужто приносить жалобы, подавать прошения, нанимать адвоката, ходатайствовать? неужто, наконец, бежать?
И на другой день утром голова моя была полна этими мыслями. Уныло бродил я по комнатам и от времени до времени посматривал в окно, словно желая удостовериться: все ли стоит на старом месте и не бежало ли к Разуваеву? Март подходил уж к концу; время стояло хмурое, хотя в воздухе все-таки чуялась близость весны. Деревья в парке стояли обнаженные, мокрые; на цветнике перед домом снег посинел и, весь источенный, долеживал последний срок; дорожки, по местам, пестрели желтыми пятнами; несколько поодаль, на огороде, виднелись совсем черные гряды, а около парников шла усиленная деятельность. За зиму рабочий люд отдохнул и приготовлялся к серьезному труду. Вот и я за зиму отдохнул и приготовляюсь продолжать отдыхать и летом. Какой отдых приятнее: зимний или летний? — оба в своем роде хороши! Зимой хорошо отдыхать, переходя в туфлях из комнаты в комнату; летом хорошо отдыхать, бродя по аллеям и внимая пению зябликов и чижей. Но ежели все сложилось так хорошо, — зачем же я буду уступать это хорошее какому-то Разуваеву? И какое право он имеет прямо или косвенно заявлять, что я кому-то мешаю и что вообще я здесь не ко двору?
Среди этих сетований явился давно небывалый гость: батюшка. На вопрос: чем потчевать? он только горько усмехнулся, как бы вопрошая: а какие теперь дни? забыл?
— Не полагается?
— То-то, что не полагается. И из мирян благочестивые — и те ни вина, ни елея не дерзают.