Все эти блага наполняют твое существо такою полнотою довольства, какой ничто другое не может тебе дать. А довольство, в свою очередь, полагает начало другому не менее сладкому чувству — чувству признательности и солидарности. Не довольствуясь отвлеченной идеей отечества, ты ищешь олицетворить его в чем-нибудь конкретном, и в этих поисках прежде всего наталкиваешься на своих соотечественников. Кто дал тебе это чувство довольства? кто дал тебе славу, ежели ты силен, и снисхождение, ежели ты слаб? Кто окружил тебя почетом или накрыл покровом забвения, смотря по тому, что ты заслужил? Кто сказал тебе: вот в чем твоя заслуга и вот в чем твой стыд? Все это дали и сказали тебе твои соотечественники. Во всяком другом месте, от всех других людей ты слышал только один разговор: столько-то франков и столько-то сантимов; только здесь, в отечестве, с тобой разговаривали по-человечьему, только здесь признали в тебе существо, которое можно хвалить или порицать и которого действия во всяком случае следует считать обязательно вменяемыми. Как же тебе не быть бесконечно признательным этим людям, которые ни разу не проглядели в тебе человека, которые могли любить, ненавидеть, даже презирать тебя, но одного не могли: остаться к тебе равнодушными? Как тебе не считать себя солидарным с ними, как всеминутно от глубины благодарного сердца не восклицать: о, плоть от плоти моей и кость от костей моих! — когда и у них, при виде твоем, дыхание спирается в зобу? Как не броситься в огонь и в воду ради присных твоих? как не принять смерть, мучительство, позор ради другов твоих? О, Разуваев! сделай милость, пойми меня! ведь они, они одни признали в тебе подлинного человека, одни они напоили тебя и радостью, и мучительством, и позором — какой же высшей награды можно желать?
Вот отчего говорится, что нет отечества краше собственного отечества; вот отчего ни о чем не болит сердце такою острою болью, как об отечестве. Люди изнывают под непосильным бременем этой боли, сходят с ума, решаются на самоубийство. Стоит одинокий человек где-нибудь на берегу Средиземного моря, среди залитой лучами солнца природы, и чувствует, как капля по капле истекает его сердце кровью. Ах, что-то там делается, в этих дорогих сердцу палестинах, где С.-Петербургские и Московские ведомости издаются (wo die Citronen blühen)? Чай, Феденька Неугодов закусывает, Петр Толстолобов цыркает… ах, так бы и летел туда! хоть невидимкой посидел бы в том заседании комиссии, когда она, издав сто один том трудов, сама, наконец, приходит к заключению, что все земное ею свершено и что затем ей ничего другого не остается, как разойтись! Да, хочется и туда! не для смеха хочется, а потому что нутро горит по присным и другам, потому что память об них даже в лучах этого горячего солнца не может до конца потонуть!
До какой степени живуче это чувство неразрывности с отечеством даже в плохих людях, доказательством тому может служить следующий, правда, довольно банальный пример. Колесит гулящий русский человек по белу свету, сыплет марками и франками, уплачивает тринкгельды и пурбуары — и все ему почета ни от кого нет. Наконец наступает решительный момент: жизнь в обществе кельнеров, гарсонов и метрдотелей наскучила, франки приходят к концу — айда́ домой! Начинаются расчеты: столько-то на расставанье с Парижем, столько-то — на ознакомление по пути с садом Кроля, столько-то — на дорогу… И представь себе, Разуваев! такова сила инстинктивной веры в привечающие свойства отечества, что ежели нет совсем завалящих денег, то гулящий человек в своих путевых расчетах как-то совсем забывает Россию. Только бы до Эйдкунена доехать, а там как-нибудь… ведь там уж Россия! И действительно, доехали до Вержболова, а здесь уж давно ждут: пожалуйте по этапу! Ну, что ж! по этапу, так по этапу! Бывали! видали!
Я знаю, Разуваев, что разъяснения эти утомили тебя, но я остановился на них потому, что надо же тебе знать, что такое отечество и почему так естественно его любить. Ведь ты грядешь с тем, чтоб играть роль, ты даже в обывательских книгах в графе «чем занимается» отмечен: «дирижирующий класс» — надо же, чтоб ты понимал, что именно разумели наши предки, говоря: земля наша велика и обильна, но порядку в ней нет. Но, сверх того, я и не для тебя одного пишу. Помимо тебя, на свете существуют легионы вертопрахов, которые слишком охотно говорят о прекращениях и вовсе не думают о том, что отечество не прекращать, а любить надлежит. Пускай и они тронутся моими стенаньями, пускай скажут себе: да, он прав! если мы присных своих предадим расточению, то с кем же сами останемся? кто будет нас красавцами называть?
Идея отечества одинаково для всех плодотворна. Честным она внушает мысль о подвиге, бесчестных — предостерегает от множества гнусностей, которые без нее несомненно были бы совершены. Есть еще и другая идея, в том же смысле плодотворная — это идея о суде потомства; но так как она непосредственного действия не оказывает, то и доступна лишь людям, не чуждым обобщений, — тогда как мысль о том, как будет принят тот или другой поступок в среде соотечественников, бьет прямо в чувствительное место и отчасти имеет даже угрожающий характер. Ибо нет презрения существеннее того презрения, которым пользуется человек от своих соотечественников.
Но, может быть, ты скажешь на это: ведь сам же ты, за несколько страниц выше, утверждал, что и мерзавцу в своем отечестве веселее, потому что он найдет там массу вполне однородных сомерзавцев, с которыми ему можно душу отвести; стало быть, дескать, и я: подберу подходящую компанию, и будем мы вкупе сомерзавствовать, а до прочего нам дела нет. Прекрасно; действительно, ты можешь такую компанию обрести. Но ведь ежели я рисовал тебе подобную перспективу, то, право, не для того, чтоб ты непременно в ней искал себе успокоения, а только на случай крайности. Не спорю, можно так искусно нырнуть в шайку специалистов, что ею, так сказать, от всего остального света себя загородить; но не забывай, что в такой шайке тебе предстоит только бражничать, да по душе калякать, а ведь тебе, главнейшим образом, надо объегоривать и дела делать. Вот эти-то последние функции и вынудят тебя от времени до времени выбегать из шайки и обращаться к прочим партикулярным людям. Теперь представь себе следующее. Допустим, что ввиду засилия, которое ты взял, партикулярные люди не посмеют совершенно уклониться от сношений с тобой; но так как им известно, что ты несомненный кровопивец, то они непременно хоть частицу сокровища да утаят от тебя. Если же им о кровопивстве твоем неизвестно, если ты сумел — не скажу сделаться честным человеком, но, по крайней мере, прикинуться таковым, то они не только все свое сокровище, но и тела и души — все полностью тебе препоручат. Не ясно ли, что даже в таком деле, как облапошиванье, быть кровопивцем загадочным выгоднее, нежели неприкрытым нахалом, который всей своей физиономией только что не говорит: что ж ты задумался, не плюешь в меня? плюй!