Но тут-то именно ты и начинаешь увертываться. На одно набрасываешь покров давности (тоже, брат, принцип!), на другое — покров коммерческой тайны. А юристы и публицисты твои, так те даже прямо говорят, что так как в данном случае истцов в виду не имеется, то и надлежит в требовании чистосердечного отчета отказать. И отказывают — что́ будешь делать! И даже правильно отказывают, потому что, допусти вас подноготную разворачивать, вы и сами искляузничаетесь, и других до смерти закляузничаете.
Однако для партикулярного человека это не резон, ибо он не юрист и не публицист, а простой сын отечества. Как только он замечает, что ответчик начинает ссылаться на отсутствие истцов, так тотчас начинает подозревать: а ведь отсутствующий-то истец, пожалуй, и есть именно я, партикулярный человек!
Допустить, чтоб эта мысль утвердилась в нем, — очень невыгодно, потому что, развивая, проверяя и дополняя ее, он может прийти к выводам поистине поразительным. Как юрист, ты ясно понимаешь, чем ты вправе «воспользоваться», что вот это ты можешь «оттягать», а вот это — просто «отнять»; но партикулярный человек, как сын отечества, во всем этом сомневается. Как юрист, ты говоришь: как взял, так и отдай! — а он, как сын отечества, возражает: и все-таки ты поступай по-божески! Как юрист, ты говоришь: своими ли глазами ты смотрел? своими ли руками брал?.. — а он, как сын отечества, возражает: и все-таки ты меня обманул, зубы мне заговорил! Как юрист, ты его убеждаешь: ты пропустил все сроки, не жаловался, не апеллировал, на кассацию не подал, кто ж виноват, что ты прозевал? — а он, как сын отечества, возражает: где ж это видано, чтоб из-за каких-то кляуз у меня мое отнимать? Как юрист, ты говоришь: я за своей собственностью блюду, а ты за своею блюди! — а он, сын отечества, возражает на это: вор!
Конечно, все эти возражения ничтожны и будут оставлены без последствий, но когда живешь среди сынов отечества, то надобно заранее приготовиться к тому, чтобы и ничтожные возражения выслушивать. Сыны отечества простодушны и неразвиты, и в довершение всего каждый из них наивно думает: своего-то ведь жалко. Очень может быть, что это и предрассудок, но что же делать, мой друг! он настолько живуч, что не принять его к сведению — просто нельзя.
Я думаю, впрочем, что ты до известной степени удовлетворишь этому предрассудку, если признаешь совместное существование своей собственности и чужой. Это будет и просто и благородно. Неусыпно стеречь свою шкатулку и в то же время не подбирать ключа к шкатулке соседа; держаться обеими руками за рубль, запутавшийся в кармане, и в то же время не роптать, ежели видишь такой же рубль в кармане присного… что может быть величественнее этого зрелища! Вот задачи, которые предстоит осуществить истинному радетелю принципа собственности, и, по-моему, это задачи очень хорошие, особливо ежели выражение о подбирании ключа не принимать в исключительно буквальном смысле, но стараться как можно шире распространять его действие. Не пренебрегай ими, Разуваев! Не разоряй, не грабь, и на вопрос: кого же ты будешь допекать после того, как вконец допечешь обывателя? — не отвечай с нахальством: йён доста-а-нит! Нет, когда-нибудь наступит минута, что и он не достанет, ибо всякому доставанию положен предел, а следовательно, положен предел и твоим допеканьям!
Человек ни к чему не относится с такою чувствительностью, ничего так ревниво не оберегает, как ту совокупность матерьяльных удобств, которыми он успел обставить свою жизнь. Малейший ущерб, приводящий к стеснению этой обстановки, заставляет его роптать и искать глазами, где обидчик? И так как обидчика имярек никогда налицо не оказывается, то он невольно приходит к необходимости обобщать и распространять…
Ужели ты не боишься тех горьких последствий, которые неизбежно должны произойти из подобных обобщений?
Итак, будь умерен и помни, что титул дирижирующего класса, который ты стремишься восхитить, влечет за собой не одни права, но и обязанности. Обязанности эти в том, что касается принципа собственности, гласят так: не укради! А так как, по обстоятельствам времени, такая редакция представляется чересчур уже строгою, то мы можем смягчить ее так: не до конца обездоливай, но непременно оставляй обывателю столько, чтобы изобретательность его и впредь находила для себя повод изощряться. Ежели ты из рубля отнимешь половину — это, я полагаю, будет вполне прилично; ежели ты отнимешь из рубля восемь гривенников, то это будет уж кровопийственно, но все-таки выносимо. Остального не отнимай: пускай опять разживается!
Затем на очереди стоит принцип семейственности, который тоже обязываешься ты оградить. Сознаюсь откровенно: мы, Прогореловы, достаточно-таки порасшатали этот принцип, или, лучше сказать, до того его обнажили, что в конце концов в нем ничего не осталось, кроме въезжего салона, в котором во всякое время происходили разговоры об улучшении быта милой безделицы. И вот, когда дети перестали поздравлять родителей с добрым утром и целованием родительских ручек выражать волнующие их чувства по поводу съеденного обеда, когда самовар, около которого когда-то ютилась семья, исчез из столовой куда-то в буфетную, откуда чай, разлитой рукою наемника, разносился по закоулкам квартиры, когда дни именин и рождений сделались пустою формальностью, служащею лишь поводом для выпивки, — только тогда прозорливые люди догадались, что семейству угрожает действительная опасность. Начали думать, соображать, как этому делу помочь, и, разумеется, прежде всего бросились за справками. Оказалось, что везде было так. Во всех странах цивилизованного мира, где Прогореловы заведовали делами культуры, везде они низвели семейный вопрос до уровня милой безделицы. Из драмы сделали оперетку, из совместного скитания, из спальной в детскую, из детской на кухню, потом в столовую, гостиную и обратно через все инстанции в спальню — вольное катанье на тройках в трактир «Самарканд». И везде же на смену ослабевшим Прогореловым явились люди свежие, неиспорченные, которые тем с большей готовностью подняли брошенные в грязь знамена, что в совершенстве поняли, какую службу они могут сослужить. У всех на памяти, как ловко подняла, в тридцатых годах, знамя семейственности и домашнего очага западноевропейская буржуазия и как крепко она держалась за него, пока вечно достойныя памяти Наполеон III, при содействии Оффенбаха, Шнейдерши и нынешней неутешной вдовы, не увлек ее в сторону милой безделицы.