— Ну, вот видишь. Я и всегда правду говорю, а обо мне, не знаю почему, говорят, что я преувеличиваю. Стало быть, решено: изменников держать в черном теле, покуда не сбесятся… браво!
— Дядя! помнится, мы начали говорить о мужестве, а вы свели разговор…
— На изменников? да ведь это-то самое и есть разговор о мужестве, потому что все изменники именно так и начинают: надо, дескать, когда-нибудь иметь мужество… Но мужества-то, как ты прекрасно выразился, и не надо. Мужество! ах, черт их возьми! они думают, что их сейчас за это мужество в передний угол посадят и начнут настоящим малороссийским салом кормить, — и вдруг сюрприз! Извольте-ка сначала на помоях посидеть, да об мужестве-то позабыть, да заслуг-то не выставлять, а просто без затей лбом в стену стучать, как по правилам о чистосердечных раскаяниях полагается, — а потом, дескать, увидим, как с вами поступать!
— С вами, mon oncle, решительно правильную беседу вести нельзя. Вы все какие-то картины рисуете.
— Одну минутку. Скажи откровенно: у тебя нет такой идеи, чтобы комиссию устроить для начертания правил на случай чистосердечных раскаяний?
— Покуда еще бог миловал.
— А по-моему, так это с твоей стороны упущение. И ежели ты хочешь, то я тебе в этом случае помогу. В следующий раз, как мы свидимся…
— Нет, уж от «правил» увольте.
— Что́ так? А еще сам, месяц тому назад, говорил, что от содействия литературы не прочь.
— От содействия, но не…
— Ну-ну, бог с тобой! не будем пестрить нашу беседу эпизодами и возвратимся к первоначальному ее предмету. А впрочем, позволь еще один, последний эпизод. Ты вот не любишь их, а в сущности, чт́о же такое вся наша жизнь, как не эпизод? Сейчас мы здесь сидим, черт знает, что едим, «а завтра — где ты, человек?». Так-то, мой друг! все в сей юдоли плача — эпизод. Иногда веселый, иногда мрачный, как придется, а настоящего, на что бы можно сослаться, об чем бы можно было с уверенностью сказать: вот каков у меня сюжет! — этого нет. Я давно это понял, и потому очень естественно, что в мою беседу так легко прорываются эпизоды. Беседа моя есть зеркало души моей, а душа моя… Однако ж довольно, а то, пожалуй, ты и в самом деле рассердишься. Душа моя! что такое душа моя? и кому какое дело до души моей? «Не мо́гим знать» — тут и душа, и совесть, и убеждение — все! Баста! довольно об этом… Итак, ты утверждаешь, что мужество следует побоку?
— Не «побоку», а… как вы странно, однако ж, выражаетесь, mon oncle! — окончательно рассердился Феденька.
— Ну-ну, будь же и ты снисходителен к слабостям старика. Сказывай, сказывай свою мысль!
— Да ничего особенного я не хотел сказать. Я утверждаю только, что в нашем прошлом, в те исторические минуты, которые мы привыкли считать серьезными, никому и на мысль не приходило это пресловутое мужество, без которого нынче ни один коллежский регистратор шагу ступить не может. Еще не далее, как тридцать лет тому назад, кто позволил бы себе назвать мужеством простое исполнение долга?
— Так, стало быть, по-твоему, нынешняя историческая эпоха — не серьезная?
Признаюсь откровенно: формулируя этот вопрос, я поступил не совсем добросовестно, но очень ловко. Как истинно русский либерал, я ухитрился подловить моего противника на вполне непререкаемой почве. Ты, мол, хотел доказать, что достиг геркулесовских столпов, а я взял да в одну минуту тебя превзошел! Ура! И действительно, Феденька сделал вид, что не слыхал моего вопроса. К счастью, в это время нам сервировали жареную птицу, но такую птицу, такую птицу! Даже Феденька несколько минут, как очарованный, смотрел на нее и только наконец очнулся.
— Это еще что́ за мерзость? — обратился он к половому.
— У нас, господин, мерзостей не подают, — возразил половой, которому, по-видимому, была дорога репутация заведения. — У нас не то чтобы что, а даже сам хозяин…
— Цыц! — прикрикнул на него Феденька, а затем, обращаясь ко мне, присовокупил: — Вы слышали этот ответ, mon oncle? Скажите, откуда он пришел?
— Да все оттуда же, голубчик.
— Опять… эпизоды?
— Нет, не «эпизоды», а оттуда же, откуда идет и твое «цыц».
Но он даже ответом меня не удостоил и, к удивлению, разгрыз птицыну кость и в одно мгновенье о́ка обглодал ее. Потом взглянул на часы и сказал:
— Еще с полчаса я могу пробыть с вами, а потом — за работу. Будемте курить.
Мы расплатились, прошли несколько шагов по аллее, сели на скамью и закурили сигары. Он сам предложил мне какую-то чудную сигару, обернутую в свинец.
— Рекомендую, — сказал он, — эту сигару мне вчера Иван Михайлович подарил.
— А он любитель?
— Еще бы! Однажды он с Фейком в Парголовском озере купался, и Фейк стал погибать. Разумеется, Иван Михайлович его спас, и вот с тех пор… Нет, вы понимаете, mon oncle? запах-то, запах каков!
— Ну, вот и ты «эпизод» рассказал. Прекрасный запах, лучше нельзя. Так возвратимся к нашему разговору. Ты, помнится, говорил, что необходимо «подтянуть»?
— Сказал, mon oncle.
— Прекрасно. Но иногда мне сдается, что, говоря о «подтягиваниях», не все и не всегда сознают значение этого выражения. Кого, например, предполагал бы ты подтянуть?
— О! вы сами отлично знаете, об ком идет речь!
— Нет, не знаю. Кажется мне, что ты имеешь в виду любезное отечество, но так ли это — утверждать опасаюсь.
— Почему же опасаетесь?
— Да потому что… ну, просто потому, что поверить этому трудно. Помилуй, мой друг! такое обширное государство, «от хладных финских скал до пламенной Колхиды» — и вдруг ты собрался его «подтянуть»! Неужели ты сам не чувствуешь, что это бессмыслица?