Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо - Страница 192


К оглавлению

192

Ты, фортуна, украшаешь
Злодеяния людей
И мечтания мешаешь
Рассмотрети жизни сей…

Сидишь себе, счастливый и довольный, и в мечтах опутываешь Россию целою сетью военных поселений. И даже в голову не приходит, что когда-нибудь это невинное опутывание откликнется для тебя «рассмотрением жизни сей».

Но как только повеет со стороны холодком и зашевелятся дворники — конец счастью. Человек начинает озираться, прислушиваться, и в сердце его заползает тупая, тревожная боль. Коль скоро эти признаки налицо, знайте, что немедленно вслед за ними явится и потребность «рассмотрения жизни сей». Потребность, нередко ничем не мотивированная, но в то же время до того естественная, что отделаться от нее нет никакой возможности. Сиди и рассматривай, доколе не усмотришь. А ежели, несмотря на самые искренние усилия, все-таки ничего не усмотришь, то, пожалуй, и еще того хуже: непременно хоть что-нибудь да наклеплешь на себя. И, наклепавши, тем самым признаешь себя достойным внутренней политики.

Итак, первая причина, убивающая во мне вольный аллюр, есть причина чисто личная, заключающаяся в том, что я слишком давно живу.

Вторая причина — более общая. Мы, русские, как-то чересчур уж охотно боимся, и притом боимся всегда с увлечением. Начинаем мы бояться почти с пеленок; сначала боимся родителей, потом — начальства. Иногда даже бога боимся, но редко: больше из учтивости, при собеседованиях с лицами духовного ведомства. Я помню, что еще в школе начальство старалось искоренить во мне начальственную боязнь. Чего вы боитесь? — говорило оно мне, — нам не страх ваш нужен, а любовь и доверие. Все равно, как в песне поется: мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь…А я и за всем тем продолжал бояться. И нельзя сказать, чтоб я не понимал, что быть откровенным и любящим ребенком выгоднее — его никогда без последнего кушанья не оставляют, — понимал я и это, и многое другое, и все-таки пересилить себя не мог. Идешь и думаешь: а вот сейчас выскочит из-за угла гувернер — и поминай как звали!

Разумеется, я не думаю, чтобы такова была характеристическая черта нашей национальности. Я знаю, что это дурная привычка — и ничего более. Но она до такой степени крепко засела в нас, что победить ее ужасно трудно. Уж сколько столетий русское государство живет славною и вполне самостоятельною жизнью, а мы, граждане этого государства, все еще продолжаем себя вести, как будто над нами тяготеет монгольское иго или австрияк нас в плену держит. Робеем, корчимся, прислушиваемся ко всяким шорохам, смущаемся при выходе ретирадных брошюр, раскаиваемся, клеплем на себя и на других; одним словом, мним себя до такой степени последними из последних, что из всего Державина содержим в памяти только один стих:


А завтра — где ты, человек?

И кого боимся? Того самого начальства, которое еще с школьной скамьи твердит нам: не страх ваш нужен, а доверие и любовь!

Нигде так много не говорят по секрету, как у нас; нигде (даже в самом обыкновенном разговоре) так часто не прорывается фраза: ах, как это вы не боитесь! нигде так скоро не теряют присутствия духа, так легко не отрекаются. Словом сказать, нигде не боятся так натурально, свободно, почти художественно.

Но что всего хуже: свойственный нам, русским, страх вовсе не принадлежит к числу так называемых спасительных. Если б еще это было так, то, конечно, лучшего бы и желать не надо. Спасительный страх научает терпению — вот неоцененная польза, им приносимая. Если видишь, например, себя на краю пропасти, то остановись и ожидай, пока ведомство путей сообщения не устроит здесь безопасного спуска. Если нужно тебе переправиться через реку, то не дерзай искать брода, но уведомь о своей нужде подлежащую земскую управу и ожидай, пока она устроит мост или паром. Ежели встретишь человека, который будет приглашать тебя в качестве попутчика в страну утопий, то жди, покуда не будет выдана подорожная. Таков «спасительный» страх в том виде, в каком оный предписывается во всех предначертаниях. К сожалению, совсем не таков наш общеупотребительный русский страх. Увы! под гнетом его мы нимало не научаемся терпению, а просто-напросто порем горячку и мечемся. И вследствие этого не только не останавливаемся на краю пропасти, но чаще всего стремглав летим на дно оной.

Виноват ли я лично в том, что эта хроническая боязнь обуревает меня? конечно, виноват, если взять в соображение, что моя боязнь есть вместе с тем и ослушание. С отроческих лет твердит мне начальство, что бояться не дозволяется, а я не слушаюсь, боюсь, то есть выказываю отвагу именно в таком пункте, где ее совсем не требуется, — ясно, что я виноват. Но, с другой стороны, как посмотрю я кругом — разве я один боюсь? Нет, все боятся, все до единого. Столько у нас, в последнее время, развелось угроз, что боязнь сделалась даже чем-то вроде развлечения, почти занятием. Если б я не боялся, то, наверное, в скором времени совсем сгиб бы от праздности. А теперь я все-таки чем-нибудь занят. Во-первых, стараюсь угадать угрозу; во-вторых, придумываю способы оборониться от нее, устроить так, чтоб она ударила по соседу, а не по мне. Для ума пытливого тут пищи без конца. Обдумываешь, ходатайствуешь, оправдываешься, раскаиваешься и, наконец, возвращаешься домой усталый, почти измученный. Смотришь — ан в результате не только время прошло, но и самое представление об угрозе куда-то испарилось, словно его совсем и не было…

Итак, вот в этой-то смутной боязни прошел для меня весь июль месяц.

192